Лошадка

Мы называли его тятей. Так звала его мама. Своего отца мы называли папой, вот и решили, что тятя - это имя. На самом деле он маме был отчимом - мужем нашей бабушки. Когда бабушка прощалась со мной после бессмысленной операции по удалению опухоли (Вот такой болезни у нас в роду не было!), она назвала тятю «товарищем» - он скончался раньше. Никогда ничем не болел, а умер от банального гриппа не без помощи славной советской медицины.

Родители поженились сразу после войны, когда отец вернулся из Германии учительствовать, у них была разница в возрасте 13 лет и по одному сыну. Сводный брат по отцу с нами не жил, я увидел его уже взрослым, когда он сам разыскал меня в Москве. Общих детей было четверо, с разницей в два года - я был вторым. Старший, Михаил, родился в 47-м, а сводный брат по матери Володька был записан 1 января 46-го. Записан, потому что, по слухам, родился он осенью сорок пятого. Так принято было в деревнях, записывать сыновей следующим годом - годом позже в армию заберут. А бабушка в то время работала секретарём в сельсовете, так что труда это не составило. Но отец Володьку не принял, пытался бить, и бабушка забрала его к себе. Так он в этой семье и вырос. Но этого бабушке показалось недостаточно и накануне совершеннолетия они с тятей зачем-то его усыновили. В результате он юридически стал братом собственной матери. Мама, конечно, очень это переживала, хотя молча. И я не помню, чтобы Володька обращался к ней в какой-либо не безличной форме - ни мамой, ни по имени он её не называл. 

Тятя был одноглазым. Второй глаз ему удалили в сорок первом, когда в боях под Звенигородом в него попал осколок. Я ещё помню, как вместо одного глаза у него были просто сомкнутые веки, но где-то в начале шестидесятых ему в Уфе сделали стеклянный глаз. Выглядел он неотличимо от живого, но не двигался. Иногда тятя его вынимал и промывал, превращаясь в пугающего циклопа. Но он был добрым, бесконфликтным человеком. Даже ругался не как все, матом, а какими-то смешными ругательствами. Например, "Едят его мухи!" или, в крайних случаях: "Дух с японского корабля!" Почему японского, какой дух? Сейчас я думаю, что это он унаследовал это от кого-то из участников той ещё войны - в деревне время имеет своё измерение. 

Несмотря на потерю глаза, инвалидом войны тятя, по-видимому, не считался. Сейчас это кажется удивительным, но в те годы инвалидами признавали лишь тех, кто мог подтвердить это документально, показаниями свидетелей или ещё как-то. Зная характер тяти, я думаю, что он даже не пытался это делать. Он вообще ничего, никогда и ни у какой власти не просил. Ему платили пенсию - тридцать с чем-то рублей. Это был весь официальный доход семьи, потому что бабушка пенсии вообще не имела. Деньги уходили на покупку одежды, муки (хлеб тогда не продавали и все пекли его сами), соли, папирос (тятя курил), водки. Водку покупали для гостей, которые иногда засиживались сутками - для собственного употребления бабушка готовила брагу. Из-за этого в доме почти всегда стоял приторно-сладкий запах хлебного сусла. Сахар по мере возможности заменялся мёдом, пчёл в деревне держали почти все. Бабушкины пчёлы по наследству достались отцу, но потом их сгубил клещ с заморским именем варроу. У меня по сей день лежит в сарае на даче дымарь, изготовленный, возможно, ещё до революции - как память. Когда не станет меня, его точно выбросят. 

Всё остальное хозяйство было натуральным. Сейчас это слово воспринимается, скорее, как рекламный слоган, а тогда было сутью бытия. Жили они в небольшом пятистенке, три фасадных окна которого смотрели на реку. От реки дом, как и все другие дома деревни, отделяла лишь грунтовая дорога и каменистая бечева, в половодье исчезающая под мутной водой. Тесовую крышу прикрывала непременная черёмуха, самая крупная и сладкая в округе. Её собирали и сушили впрок. Истолчённая в ступке она служила начинкой для пирогов. Мясорубку бабушка не признавала и даже мясо для пельменей рубила сечкой в деревянном корытце – вкус был совсем другой. На другом берегу к реке почти вертикально падала лесистая гора. Крутой склон был обращён к северу и весь покрыт толстым слоем мха «кукушкин лён». Впрочем, там его никто так не называл - это я узнал уже много позже. И тоже лишь спустя много лет я узнал, что на самом деле это никакая не гора – деревня находилась в центре огромного Уфимского плато, которое когда-то было дном Пермского моря. В какую-то доисторическую эпоху дно моря поднялось, но осталось плоским, как стол. Это хорошо видно с «кукурузника»: бескрайняя равнина, покрытая сплошным таёжным лесом. Однако порода, образующая это плато, известняковая, мягкая, и река промыла в ней пологий каньон с бесконечными излучинами. В реку впадают лога: по одним постоянно текут ручьи – их называют «сырыми», а по другим вода течёт лишь в половодье – это «сухие». Если же смотреть на окрестности не с самолёта, а со дна этого каньона, то вокруг – горы, местами даже со скалами. Там по сей день говорят не «в лесу», а «на горе», потому что лесом не покрыто лишь то, что отвоёвано человеком. Как правило, это внутренние стороны излучин реки, а на внешних - либо крутой склон, поросший лесом, либо скала. Исключение составляли лишь посёлки, построенные не для жизни, а по производственной необходимости. Большинство из них так же быстро исчезло, как и возникло, а следом за ними исчез и построивший их леспромхоз, вместе с лесом съевший сам себя. 

Когда черёмуха поспевала, из-за реки к ней устремлялись дрозды – они тоже ценили качество. Однажды Володька настрелял их целую дюжину, бабушка в порядке эксперимента ощипала их и потушила в чугунке, как поступала с рябчиками, во множестве водившимися в ложках. Вкус всех удовлетворил, однако эксперимент был признан неудачным ввиду малых размеров дичи. То ли дело – глухарь, из которого в летнее безмясное время даже стряпали пельмени. Или тетерев с хвостом-лирой и красной бровью над глазом, размером тоже с доброго петуха. Когда в конце лета – начале осени выводки тетеревов паслись на отаве в вершинах логов, Володька добывал их много. Тятя сам прицела не видел, хотя был человеком лесным. Зимой он ловил куниц. Добыть куницу было большой удачей – за первосортную шкурку давали 32 рубля. Брат тяти Никанор вообще жил охотой и лесом. Он перебрался в райцентр, добраться куда можно было лишь на попутках, поэтому иногда приходилось у них ночевать. Как-то раз, когда я ещё школьником тоже начинал, как там говорили, «ходить в лесу», он дал мне совет на случай встречи с медведем: «Патроны держи в горсти». В том смысле, что перезарядить ружьё, когда патрон надо доставать из патронташа или, как их обычно по бедности и носили, из кармана, просто не успеешь. Сам он, по его словам, медведей добыл более тридцати, и только четырёх убил из ружья. Остальных, надо понимать, ножом. Хотя богатырём не был…

Как и все в деревне, держали скотину: корову и несколько овец. Ещё были куры и гуси. Гуси были самыми выгодными, потому что летом жили вольной жизнью на реке и там добывали себе пропитание, однако спать приходили домой. Лишь осенью в них просыпался инстинкт перелёта, они вытягивали шеи к небу, гоготали и даже пытались летать, но были слишком тяжелы для дальних странствий, поэтому с первыми морозами жизнь их заканчивалась… Для коровы и овец на зиму надо было запасти много сена. В лесном краю это было непростой задачей. Вся земля была поделена между совхозом и лесхозом. Все пригодные для земледелия участки – поля и луга – принадлежали, естественно, совхозу. Он выделял участки для покоса только своим работникам. Все остальные, коих было подавляющее большинство, получали в лесхозе. Тогда ещё в самом расцвете был леспромхоз, и за участки шла настоящая драка. Да и те участки, что выделялись, годились для сенокошения лишь условно – зачастую это были лесопосадки и вырубки, зараставшие осинником и жимолостью, а косу там приходилось держать на весу, чтобы не воткнуть её в валежник или скрытый в траве пень. Но главное было даже не в этом. Облака, ползущие с запада по бескрайней русской равнине, всё же зацеплялись за Уральский хребет и проливались дождями. Лесная трава не успевала высохнуть, как её снова мочило. Так могло повторяться много раз, в результате сено чернело и начинало плесневеть. От безысходности его полусухим складывали не в стога, а в шиши: вешали тонким слоем на баганы, где оно досыхало. Баганы – это такой скелет стога из жердей, связанных шалашиком. К вершине этой пирамидки крепится длинная вертикальная жердь – стожарь, на верхушке которой в дождливую погоду любят сидеть хищные птицы – канюки и кобчики. Чтобы коровы ели такое полугнилое сено, его часто пересыпали солью. Однако если не вывезти его из леса по первому снегу, стог непременно посетят лоси. Часть сена съедят, остальное - затопчут. 

В результате сенокос обычно продолжался от первой недели июля, когда подрастала лесная трава, вплоть до конца августа. Поскольку тятя никакого участка не имел, он косил на вырубке в такой глуши, на которую других претендентов не было. Место это находится километрах в 10 от деревни и называется Страшной ложок. Страшным (с ударением на втором слоге) он был прозван не случайно – его почему-то особо любили медведи. Я сам не раз видел там следы их кормления: обкусанные почти до корня молодые высокие стебли растения, именуемого научно дудником лесным, а на местном наречии – пиканом, и обсосанные стебли малины. Медведь обычно садился на землю, приминая траву, сгребал стебли малины своей широкой лапой и сосал сладкие ягоды. На глаза человеку он попадаться тоже не стремился, хотя тятя видел его неоднократно и прогонял своими необычными ругательствами. Судя по всему, они вполне понимали и даже уважали друг друга. 

Фактически весь сенокос тятя там и жил, приходя домой лишь раз в неделю: попариться в баньке и взять нехитрых продуктов: хлеба, картошки, соли. Ну и что там ещё оказывалось в доме по сезону – те же огурцы. Брать с собой в лес что-то мясное он считал ниже своего достоинства, да и не было его летом, мясного. Однако, несмотря на свою полуслепоту, он всё же как-то ухитрялся подбивать рябчиков. В лесу он устраивался основательно, называя бивак по местному обычаю балаганом. Делал шалаш, у входа в который висело ружье – обычная, самая дешевая одностволка тридцать второго калибра. Называл он её каким то средним словом – «оружьё», по-видимому сконструировав его из охотничьего ружья и фронтового оружия. Рядом располагалось кострище с таганом. В дерево был воткнут небольшой, острый топор с длинным ухватистым топорищем. Всё, что можно было сделать из дерева, тятя делал сам: те же топорища, косовища, грабли, трёхрогие, а если повезёт найти подходящую вершинку берёзы, то и четырёхрогие вилы. Делал не только для семьи, но и на продажу. Для каждого он выбирал свою породу дерева, поэтому ни у кого инструмент не получался таким лёгким и ухватистым. На косовища тоже шла хорошо просушенная берёза, при этом верхнюю часть, выше поперечной рукоятки, тятя обстругивал на конус, делая косу лёгкой. Рукоятка загибалась из тонкого ствола черёмухи с предварительно выбранной сердцевиной. На черенок грабель – женского инструмента – шёл более лёгкий ствол молодой ёлочки, основа грабель делалась из липы, и только зубья выстругивались из крепкой берёзы. Все части, которых касалась рука работника, тщательно циклевались обломком стекла. 

У тяти была справка, что он является инвалидом третьей группы, зрение единственного глаза составляет ноль целых три десятых, и ему нельзя выполнять работы, связанные с нагрузкой на зрение, в частности, столярничать. В этой записи был скрыт явный подвох, потому что именно этим тятя и занимался. В крошечный двор (весь участок – 15 соток, больше давали лишь работникам совхоза и «сельской интеллигенции» - учителям и врачам) он ухитрился втиснуть мастерскую размером с баньку. Там он и проводил большую часть времени, изготавливая всё, что можно было сделать из дерева: лопаты для уборки снега и чтобы сажать хлеб и пироги в русскую печь, детские санки, оконные рамы, охотничьи лыжи, столы, табуретки и скамейки, да мало ли что требовалось в деревенском хозяйстве. На полу мастерской по щиколотку лежала пахучая стружка, по стенам развешаны многочисленные инструменты с мудрёными названиями: калёвка, отборник, шерхебель… Все деревянные части этих инструментов по большей части его же руками и были сделаны. Уж рукоятки для множества ножовок – точно, из многослойной фанеры и так, что сами ложились в руку. Во дворе сушились заготовки, среди которых особо выделялись загнутые концы санных полозьев – на тот случай, если вдруг свалится заказ на дровни. У стены сарая просыхали брёвна разных пород дерева, которым ещё только предстояло превратиться в нужные предметы обихода. Было даже какое-то хитрое приспособление, с помощью которого свивали верёвки из лыка.

Помимо этого тятя, когда случалось, подряжался на плотницкие работы – их было много, когда леспромхоз строил новые посёлки, а бригады шабашников-армян ещё не вытеснили с этого «рынка» основательных, но медлительных местных – русских и татар. Круглый год ловил рыбу: летом сетью, в половодье – огромным саком, от которого, собственно, и произошло всем известное «сачок», то есть маленький сак, а зимой ставил морды, так на Урале называют вентерь, в который заплывали сонные летом, но активные зимой змееподобные налимы. Крупную рыбу бабушка обкладывала хлебным тестом и запекала в хорошо протопленной печи. Получались большие пироги, в которых верхняя корка имела вкус простой лепёшки, а нижняя пропитывалась рыбьим соком и имела свой – рыбно-хлебный вкус. Самую мелкую костлявую рыбёшку ставила на целый день в печь томиться, после чего кости размягчались и рыбу можно было просто жевать вместе с костями. Морды плелись из ивовых прутьев, которые тоже надо было заготовить. Как-то тяте перепал большой заказ – сплести кошёвку, лёгкий тарантас, и он возился с ним целую неделю. Мы жили неподалёку, и тятя часто привлекал меня в качестве помощника в его, как он говорил, рыбацтве. Особенно тяжело ему было с сетью, которую он в воде фактически не видел. Зимой мы строили язок – запруду из прутьев подо льдом. В этой запруде оставлялись окна, в которые ставились морды – это повышало улов. Каждая деталь язка тоже имела своё название. В деревне не принято учить, дети должны сами соображать и догадываться, поэтому я и сейчас, спустя более половины столетия, помню, что там были «мотылины» и «видилины». Но вот которые из них продольные, а какие поперечные, уже не вспомню. Да и пишу я этот текст на айпаде, а он мне эти неправильные с его точки зрения слова на что только не пытается заменить… 

Излишне говорить, что в доме тоже всё было сделано тятиными руками. Из покупной мебели помню только классический советский шифоньер, в нижнем ящике которого хранились охотничьи припасы: капсюли, дымный порох, дробь разного размера и прибор для снаряжения патронов «Барклай». Само ружьё и снаряженные патроны хранились в чулане, который, впрочем, не запирался, как до поры и дома в деревне. Уходя, просто подпирали дверь лопатой или чем-либо иным, показывая тем самым, что хозяев нет дома и гостям там делать нечего. Столешница кухонно-обеденного стола была сработана из липы, наподобие чертёжных досок в советских КБ. Бабушка не признавала клеёнок и скатертей, а столешницу скоблила, как скоблят некрашеные полы в деревнях. У нас в доме корыто для стирки было оцинкованное, а у бабушки – деревянное, непотопляемое. Своё мы с братом как-то утопили, когда я переплывал на нём реку, а брат таранил меня на лодке. Ещё в хозяйстве было маленькое корытце, в котором бабушка рубила сечкой мясо для пельменей и капусту для засолки и пирогов. Даже вёдра были деревянные, точно такие, какими их рисуют в сказке про щучье веление. Помимо перечисленного в хозяйстве было множество других нужных вещей, сделанных из дерева: так называемые «дупёлки» - большие ёмкости из выдолбленных изнутри липовых чурбанов, мутовки (так вообще называли то место на стволе хвойного дерева, из которого выходят сучки), сосуд для сбивания масла – всего и не упомню. Тёсаные стены в избе были задрапированы плакатами, призывающими повышать урожайность и хранить колхозное добро. На стене висела под стеклом непременная рамка с семейными фотографиями, а в красном углу – икона, но лишь до тех пор, пока была жива прабабушка. От неё в памяти осталась толстая книга с непонятными молитвами, написанными крупными старославянскими буквами, да отпевание в доме, потому что церкви в округе не было. В избу набилось много народу, так что нечем было дышать, да ещё жгли богородскую траву вместо ладана. Сразу после похорон из дома исчезли и книга с молитвами, и икона, а вместо них бабушка повесила на стену портрет Сталина в форме генералиссимуса – тот самый, который многие дальнобойщики вешают на лобовом стекле, только большой и в рамке. В Бога бабушка не верила, что подтверждалось наличием в доме старых журналов «Безбожник», напечатанных на серой бумаге наподобие той, из какой сворачивали кульки для конфет и печенья в местных сельповских и орсовских магазинах. Она вообще мало во что верила, была остра на язык, на каждый случай у неё была припасена пословица, а общефилософское отношение к жизни выражалось фразой «жить надо правдой, а хитрить – с умом». Тятя тоже был атеистом, однако, подобно туземцам, верил во множество примет. Однажды я выбросил мусор в печку, и он долго по этому поводу ворчал – примета, видимо, была очень плохая. 

У бабушки тоже было своё хозяйство. Общим делом было, пожалуй, лишь пчеловодство. Хлопот с пчёлами было много, особенно в июле, когда зацветала липа. Но тятя занимался также и бортничеством. Бортью называли и отжившую свой век огромную сухую сосну, стоящую обычно одиноко, и вырезанное из неё бревно длиной около полутора метров – чурку. Чурку тятя выдалбливал изнутри, оставляя небольшое отверстие – леток, после чего её надо было отвезти в лес и поднять на ель на высоту примерно второго этажа дома. Поднимали с помощью ворота, изготовленного тут же на месте. В стоящей сухой сосне искали дупло, его надо было лишь расширить. Ну и ждать, когда в приготовленном новом доме поселятся дикие пчёлы, либо улетевший по недосмотру с пасеки пчелиный рой. Некоторые борти так и оставались пустыми – воля случая и чутья пчеловода-бортника. Но если борть заселялась, то оставалось лишь подняться с дымарём и вырезать полные янтарные соты. Миски с нарезанными сотами стояли на столах как дежурное блюдо почти в каждой избе. Сахар зря не покупали, он стоил денег. Это сейчас покупатели боятся, что вместо цветочного нектара пчёл кормят сахарным сиропом, в котором никакой пользы, а в то время такое и в голову никому прийти не могло. 

На плечах бабушки лежали огород, скотина, готовка, сбор и переработка грибов и ягод. Ещё надо было следить за тятей, чтобы он не прикладывался лишний раз к дупёлке с бражкой. Когда удавалось изобличить, бабушка костерила его на чём свет стоял и он ретировался в мастерскую, которую называли амбарушкой. Это было его убежище. Ничей гнев, включая бабушкин, порога этого строения не переступал. Ещё одна черта, за которую бабушка никогда не переходила, касалась еды. Но бабушка тоже добывала копейку. У неё был сработанный также из дерева ткацкий станок – кросны. Видимо, когда-то на нём ткали настоящие ткани из конопли и крапивы. Мама мешки из грубой джутовой ткани называла не иначе как крапивными. Однако в то время холсты уже не ткали, а кросны бабушка использовала для производства половиков, непременного атрибута каждой избы. Любая старая ткань разрывалась на ленты, они скручивались и сматывались в клубок. Потом из этих клубков ткались половики нужной длины. Ещё бабушка единственная в округе продавала семечки подсолнуха – их охотно раскупали на так называемых «народных гуляниях» - жалкой попытке советской власти заменить празднование Троицы. По сути это была массовая пьянка, а для детей готовили морс, для чего в бочку с водой всыпался какой-то загадочный порошок, превращавший воду в сладковатое питьё цвета и привкуса малины. Семечки бабушка хранила на чердаке и далеко не всегда они были свежими: оставлять свежее «на потом» также было её жизненным кредо. Там же, на чердаке, хранились, похоже, неисчерпаемые запасы хозяйственного мыла и спичек. То ли во время войны, то ли некоторое время после бабушка работала в магазине и успела сделать запас, которого хватило на всю её жизнь. Спички были большие, крепкие, по 50 штук в одинаковых коробках с этикеткой, на которой был нарисован преодолевающий барьер жокей и надпись Safety Matches. По-видимому, это был экспортный вариант. Не зная английского, я по примеру Нагульнова из «Поднятой целины» переводил это как «Советский матч» - мы тогда все были очень советскими, а жокей однозначно ассоциировался со спортом. Лишь много позже я узнал, что эти слова означали всего лишь безопасные спички. Опасных мы уже не застали, если не считать термитных, которыми монтёры сваривали провода радиолинии, идущей в каждую деревню – об этом советская власть позаботилась. Репродукторы стояли в каждом доме и за это надо было даже платить какие-то деньги. Вначале это были одинаковые тарелки из чёрной плотной бумаги с металлическим ободком, в шестидесятых их сменили более изящные, как бы сейчас сказали, «гаджеты». Но называли их по-прежнему татарским словом «малайка» (мальчик), потому что это была Башкирия и большая часть передач велась на то ли татарском, то ли башкирском языке, а деревня была поголовно русская. Лишь однажды к какой-то бабе прибился украинец, которого именовали не иначе как хохлом, но спустя некоторое время и он исчез – выжили. При этом в соседних леспромхозных посёлках все жили вперемешку – и русские, и татары с башкирами, которых они сами толком не различали, и даже евреи. Моей первой учительницей русского языка была как раз еврейка, а второй, с шестого по восьмой класс – полячка. Она же была нашим классным руководителем и когда в конце учебного года поведала нам, что уезжает в Польшу, мы страшно удивились: как же можно добровольно покидать нашу прекрасную страну? Ну а третьей, уже в десятом классе - башкирка, попавшая в школу по распределению как молодой специалист. 

Однажды, это случилось весной в 62-м или следующем году, тятя привёл во двор лошадь. Клички её я уже не помню, но это была кобыла рыжей масти, причём жеребая. Тятя называл её не иначе как лошадка. Оказалось, что иметь лошадь было его заветной мечтой. Он уже почти не заходил в дом, а зайдя, спохватывался: «Пойду, посмотрю, как там лошадка». Как-то сами собой появились и необходимая упряжь, и телега. Жизнь приобрела новый смысл. 

В деревне, конечно были лошади. На другом, нижнем конце был совхозный конный двор, окружённый зарослями конопли, которая сама собой вырастала, как и крапива, на щедро удобренной перегноем земле. Но это были совхозные лошади, выпросить которых на день, чтобы привезти из леса сено, было непросто. В личном пользовании лошадь держала только семья Гладких, живущая за рекой. Это была большая патриархальная семья, с главой которой, Кузьмой, и дочерью Татьяной мне пришлось каждое лето до окончания школы работать в совхозной бригаде на заготовке сена - отец отдал меня туда в обмен на землю для покоса. Кузьма был крепким, но уже сильно немолодым бородатым стариком.  Зять Кузьмы Костя войну прошёл танкистом, не раз горел в танке и полностью лишился носа и ушей - такие лица сейчас показывают в фильмах ужасов. Обгорело не только лицо – отец рассказывал, как однажды он оказался с Костей в одной бане, и у того сквозь тонкую плёнку вместо кожи на животе без всякого рентгена просматривались внутренности. Недавно, когда в интернете появился сайт Министерства обороны «Подвиг народа» с данными о награждённых в ВОВ, я разыскал там и отца, и двух его братьев, а заодно и тех земляков, которых смог вспомнить. Нашёлся там и Костя, командир лёгкого американского танка «Стюарт», удостоенный Красной Звезды за бои при освобождении Крыма. Лошадь активно использовалась в хозяйстве, на ней даже за грибами ездили, сваливая собранные в телегу.

Однако для лошади надо было заготовить на зиму сена, причём много – лошадь съедала его вдвое больше, чем требовалось корове. Единицей измерения количества сена был не дурацкий совхозный центнер, который и пощупать-то было нельзя, а вполне осязаемый воз. Столько, сколько везла на дровнях лошадь, да ещё и с седоком наверху. Корове на зиму надо было заготовить 4-5 возов лугового, и почти вдвое больше – лесного, менее, как говорили, «кормного». Заготовить столько в Страшном ложке и по объеденным пастбищам было нереально. Поэтому в июле – мне тогда было 11 или 12 лет, Мишка и Володька были на 2 и 3,5 года старше – нам объявили, что мы мобилизуемся на покос. Возле тятиного дома нас уже рано утром ждала лошадка, запряжённая в телегу, на которую был уложен весь необходимый скарб: косы, вилы, грабли, топор, котелок и чайник, хлеб в холщовом мешке и другие продукты. Ехать предстояло далеко, минимум на неделю. 

Вначале ехали по дороге вниз по реке до соседней деревни Сафоновка, где по перекату наискосок шёл брод. Дальше по логу Большой Басав к его верховьям шла конная дорога, какую сейчас даже и в кино не увидишь. Лошадь протаптывает копытами тропинку, а по бокам её сопровождают две узкие колеи от тележных колёс. На выкошенных делянках кое-где уже стояли свежие стога, а на нетронутых косой колыхалась росистая трава, украшенная бордовыми шишечками кровохлёбки и свечками ядовитой чемерицы. Лошадка к тому времени уже ожеребилась. Неугомонный жеребёнок, мастью в мать, секунды не мог устоять на месте и носился кругами по лугу, подняв свой кудрявый хвостик. От основного лога вправо и влево отходили маленькие ложки с такими же татарскими названиями: Алаша, Первый, Второй и Третий Кальдявы, Такмасык, Калмаш… Где долго живут люди, там нет ничего безымянного, никаких бездушных «высота 221». Лог постепенно сужался, дорога шла уже лесом, а мы всё ехали. Лишь отъехав от реки километров на 15-20, мы увидели просвет в лесу и остановились на краю старой лесосеки. Это и было целью – тятя знал все леса вокруг и, видимо, давно заприметил это место. Лошадку выпрягли, стреножили и отпустили пастись.

Бивак разбили под старой елью. Вначале поставили шалаш. По сути это был наклонный навес в рост человека из тонких жердей с настилом из еловых лап. Потом тятя начал делать костёр-нодью. Взяв меня в качестве помощника, он долго кружил по лесу, ища, как он говорил, «дятлобойное» сухое дерево. Только такие брёвна, уложенные одно на другое, медленно горели всю ночь, не требуя ухода. С одной стороны тело нагревал костёр, а с другой тепло отражалось от стенки шалаша. Спать ночью было даже жарко.

Место было диким. В траве тут и там попадались сухие змеиные выползки и гнёзда злобных ос, а при косьбе заедали полчища комаров, которых вблизи реки было мало. Вода в реке чистая и комары не любят сквозняка, который всегда тянет вдоль русла. Никаких мазей от насекомых тогда не продавалось, и мы изобретали способы спасения. Мазали руки и шею дёгтем, поджигали конец сухой гнилушки и держали её вместе с косой в надежде отогнать гнус дымом. Помогало слабо…

Сейчас, рассматривая космические снимки земли, я пытаюсь найти то место, но виден лишь лес. Единственный ориентир в этом зелёном море – озеро Кульваряш. Лишь в интернете я прочёл, что на его берегу ещё до войны располагался лагерь. Там держали сосланных крестьян, на которых чьим-то произволом был наклеен ярлык кулака. Исследователи полагают, что в окрестностях озера их погребено до десяти тысяч. А посёлок Калмаш, который указан у меня в качестве места рождения, был образован в конце двадцатых годов как пересыльная база для этих ссыльных. Школа, куда я пошёл в первый класс, располагалась в единственном двухэтажном доме, окружённом открытой галереей-гульбищем, по типу северных деревянных церквей. Вот в этом доме до войны и располагалась администрация этой пересылки. В 1958 году здание это почему-то снесли, а для школы построили два новых, уже одноэтажных, корпуса. Они и по сей день стоят, только школы там уже никакой нет, как нет уже и оконных рам... Работали заключенные лагеря, естественно, на заготовке леса. Лес вывозили по самой длинной в Европе сети узкоколейных железных дорог, вдоль которых, в основном, и строились посёлки. Как выясняется, ссыльными были даже некоторые из школьных учителей. Об этом я прочёл в блоге внучки одной из этих учительниц, живущей ныне во Вьетнаме. А познакомился заочно, наткнувшись на фотографии тех мест – раз в год-два внучка посещает малую Родину. Но когда я там жил до окончания школы, даже и слыхом не слыхивал ни о Кульваряше, ни о ссыльных. Взрослые, конечно, знали, но молчали. Сейчас леса на этом казавшемся бескрайним плато практически все вырублены, от посёлков не осталось и следов, узкоколейку разобрали в 2010 году… Деревни оказались более живучи, а исчезнувшие остаются хотя бы на картах под именем урочищ - посёлкам в такой привилегии отказано. Вместе с людьми уходит и память. Не за горами тот день, когда единственным воспоминанием о тех местах станет фраза: «Здесь снимали фильм «Вечный зов». Это сущая правда, а искусство, как известно, вечно. 

Но я отвлёкся от сюжета. Сюжет закончился очень просто: осенью тяте пришло извещение, что ему, как владельцу лошади, необходимо уплатить налог в сумме 500 рублей. Я нашёл закон, которым данный налог был установлен: закон СССР от 21 августа 1938 года «О государственном налоге на лошадей единоличных хозяйств». Подписан «всесоюзным старостой» М. И. Калининым. Он очень лаконичный, этот закон, и написан с истинно «пролетарским» цинизмом:

Ввиду того, что по свидетельству колхозников лошади в единоличных крестьянских хозяйствах обычно используются не для сельскохозяйственных работ в своем хозяйстве, а в целях спекулятивной наживы вне своего хозяйства, Верховный Совет Союза Советских Социалистических Республик, идя навстречу пожеланиям колхозников, постановляет:

1. Ввести особый государственный налог на лошадей единоличных хозяйств.

2. Ставки государственного налога с единоличных хозяйств, имеющих лошадей, установить по отдельным республикам, краям и областям в следующих размерах: (таблица, где те самые 500 рублей в год). 

3. Возложить на краевые и областные исполнительные комитеты Советов депутатов трудящихся, а в автономных республиках и союзных республиках, не имеющих областного деления, на Советы Народных Комиссаров отнесение тех или иных районов или округов по ставкам налога к 1-й и 2-й группам в зависимости от размера доходов, получаемых от использования лошади.

4. Налог на лошадей уплачивают все единоличные хозяйства, имеющие к моменту опубликования Закона лошадей в возрасте от 3-х лет и выше. Продажа лошадей после опубликования Закона не освобождает от уплаты налога за текущий год.

5. Установить срок уплаты налога - 15 октября.

6. Хозяйства, вступившие в колхозы до 15 октября 1938 года и сдавшие в колхозы своих лошадей, освобождаются от уплаты государственного налога на лошадей.

Что такое тогда было 500 рублей? Мотоцикл с коляской стоил не намного больше, корова - 300. Заработать эти деньги с помощью лошади было нереально – в таких услугах при наличии конного двора и леспромхоза с обилием техники никто не нуждался.

Лошадку продали. 

Почему не продавал Костя Гладких? По-видимому, он имел удостоверение инвалида войны и от налога был освобождён. Тятя, потерявший глаз под Москвой, инвалидом войны не считался.

Налог этот отменили лишь при Брежневе – с 1 января 1972 года (Указ Президиума ВС СССР от 01.10.1971 N 2182-VIII), когда заводить лошадей было уже некому.

На берегу реки возле дома. Справа налево: бабушка, моя сестра, тятя, сосед. Скамейка сработана, естественно, руками тяти. Год примерно 1965.


Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened

Your IP address will be recorded